Подписаться:

Письмо LXXXV 12



Да и тогда, когда [мудреца] гнетет какая-нибудь необходимость, она не мешает ему приносить пользу людям. Бедность препятствует ему показать, как надо управлять государством, – и он показывает как надо справляться с бедностью. Ничего нет в его жизни, что не служило бы делу мудрости. Никакая участь, никакие обстоятельства не отнимают у мудрого возможности действовать: ведь его дело – одолеть то, что мешает всякому делу. Ему по плечу и удачи, и беды: над одними он властвует, другие побеждает.

Повторяю, он так себя закалил, что обнаружит свою добродетель и в счастье, и в несчастье, так как смотреть будет лишь на нее самое, а не на то, что дает повод ее выказать. Ему не преграда ни бедность, ни боль, ни все прочее, что отпугивает невежд и обращает в бегство. Тебе кажется, беды гнетут его? Нет, служат ему!




Беда – это то, что вредит; вредить – значит делать хуже; но страданье и бедность не делают нас хуже, следовательно, это не беды.

Но эт ваше утвержденье ложно: не всегда вредить значит делать хуже. Буря и непогода вредят кормчему, но не делают его хуже.

У стоиков и на это есть ответ. И кормчий из-за бури и грозы становится хуже, потому, что не может выполнить свое намеренье и удержать направление; в своем искусстве он не становится хуже, в своем деле – становится. Перипатетики говорят на это:

Значит, и мудреца делают хуже бедность, страдание и прочее в этом роде: они не отнимают у него добродетели, но делу ее мешают.

Это было бы сказано верно, если бы обстоятельства у кормчего и у мудреца были одни и те же. Цель мудреца не в том, чтобы непременно добиваться в жизни всего, за что бы он ни взялся, а в том, чтобы все делать правильно, цель же кормчего – непременно привести корабль в гавань.


Кто храбр, тот не знает страха; кто не знает страха, тот не знает и печали; кто не знает печали, тот блажен.

Это умозаключение принадлежит нашим [стоикам]. На него пытаются возражать так: мы, мол, вещь неверную и спорную утверждаем как общепризнанную, говоря, что храбрый не знает страха.

Неужели же храбрый не испугается близко подступивших бедствий? Такое говорит скорей о безумии либо умоисступлении, чем о храбрости. А храбрый просто сдержан в своей боязни, хоть и не избавлен от нее совсем.

Утверждающие так впадают в ту же ошибку: у них добродетель подменяется не столь сильным пороком. Ведь тот, кто боится, пусть реже и меньше, все же не чужд зла, хоть и не такого мучительного.

А по-моему, тот, кто не боится близко подступивших бедствий, безумен.

Ты прав, если дело идет о бедствиях; а если он знает, что это не бедствие и единственным злом считает позор, то наверняка будет спокойно смотреть на опасности и презирать то, что другим страшно; а не то, если не бояться бедствий свойственно глупцу или безумцу, выходит, что всякий будет тем боязливей, чем он разумнее.

По-вашему, храбрый сам подставит себя под удар.

Ничуть! Он хоть и не боится опасности, но избегает ее: осторожность ему пристала, страх не пристал.

Что же, ни смерти, ни цепей, ни огня, ни других оружий фортуны он не будет страшиться?

Нет! Он ведь знает, что все это – кажущиеся, а не истинные бедствия, пугала человеческой жизни.


Люди не знают, что блаженная жизнь одна. Наилучшей из всего ее делает главное свойство [добродетель], а не величина. Все равно, долгая она или короткая, вольная или стесненная, простирается ли во все стороны, на множеством мест, или сосредоточена в одном. Кто оценивает ее по частям, по числу и мере, тот лишает ее самого замечательного в ней. Что это? То что блаженная жизнь всегда полна.

Я полагаю, цель еды и питья – сытость. Один съест больше, другой меньше – а разницы нет: оба уже сыты. Один выпьет больше, другой меньше – а разницы нет: оба утолили жажду. Один прожил много лет, другой –мало; но и это безразлично, если долголетие дало первому столько же блаженства, сколько второму – короткий век. Тот, кого ты называешь не столь блаженным, вовсе не блажен: само это слово не допускает ограниченья.


Есть ли сомнение в том, что застарелые и упорные пороки человеческого духа, которые мы называем болезнями: скупость, жестокость, распущенность, неверность долгу – умерить нельзя? Значит нельзя умерить и страсти, от которых прямой путь к порокам. Далее, если ты дашь хоть немного воли скорби, страху, алчности и другим дурным порывам, они выйдут из-под твоей власти. Почему? Да потому что предметы, их возбуждающие, – вне нас. Они растут смотря по тому, велики или малы вызывающие их причины. Тем сильнее будет страх, чем окажется больше или ближе то, что пугает; тем острее желание, чем обильнее награда, надежда на которую его разжигает.

Коль скоро нам не подвластно то, есть ли в душе страсти, то сила их – и подавно: если ты дашь им возникнуть, они будут расти вместе со своими причинами и какими только смогут стать, такими и будут. Прибавь и то, что они, как бы ни были ничтожны, всегда набирают силу: ведь все, что нам на погибель, не соблюдает меры. Болезнь легка сначала, когда подкрадывается, а потом больное тело гибнет и от самого малого прибавленья жара. Кто настолько безумен, чтобы поверить, будто в нашей власти исход вещей, чье начало нам не подвластно? Откуда мне взять силы покончить с тем, чего я не в силах был не допустить? Между тем преградить доступ легче, чем задушить, допустивши.


stoicfork.online © 2021 • Новости